Разумеется, ей и надлежало заговорить первой.
– О мой повелитель, – произнесла она. – Мой хан. – Последнее прозвучало чуть громче, перекрывая шум ветра, но Угэдэй все ее слова встретил одинаково бесчувственно. – Я пришла к тебе в моем горе, о властитель мой.
В ответ все то же молчание. Яо Шу со злорадным интересом наблюдал, как вдова Тулуя сжала челюсти, сдерживая безмолвное раздражение. Советник подал знак увести ее. Кебтеул поднял руку, намереваясь взять Сорхахтани за локоть, но она отмахнулась.
– Мой муж пожертвовал ради тебя своей жизнью, повелитель. Как же ты думаешь распорядиться этим даром? Эдак, лежа посреди холодной комнаты в ожидании смерти?
– Всё, хватит, – в тихом ужасе шикнул Яо Шу.
Он сам крепко ухватил Сорхахтани за руку и властно повлек ее обратно к двери. Все трое замерли, когда позади явственно послышался скрип. Хан приподнялся на кушетке. Ладони его слегка тряслись, лицо было желтовато-землистым, глаза налились кровью.
Под его тяжким взглядом старший кебтеул хана опустился на колени и склонил голову до самого пола.
– Встань, Алхун, – проскрежетал Угэдэй. – Зачем ты здесь? Или я не говорил, чтобы меня не тревожили?
– Прошу простить, повелитель. Меня ввели в заблуждение, что вы больны или даже при смерти.
К общему удивлению, Угэдэй на это лишь невесело усмехнулся:
– А может, и то, и это, Алхун… Ну что ж, ты меня увидел. А теперь ступай вон.
Кебтеул не ушел, а буквально испарился. Угэдэй воззрился на своего советника. На Сорхахтани он пока не глядел, хотя и поднялся на звук ее голоса.
– Яо Шу, оставь меня, – молвил он.
Советник согнулся в глубоком поклоне, после чего с еще большей силой ухватил Сорхахтани и потащил к дверям.
– Хан, повелитель мой! – выкрикнул она.
– Хватит! – шикнул Яо Шу, дергая ее за собой. Если бы он ослабил хватку, Сорхахтани бы упала, а так она крутнулась назад, разъяренная и беспомощная.
– Руки убери! – прошипела женщина в ответ. – Угэдэй! Как можешь ты видеть такое со мной обращение и ничего не предпринимать? Не я ли стояла с тобой в этом самом дворце в ночь ножей? Мой муж ответил бы на такое оскорбление. Но где он сейчас? Угэдэй!
Она была уже почти в дверях, когда хан снова подал голос:
– Яо Шу, выйди вон. Пускай она подойдет.
– Мой повелитель, – начал тот в ответ, – она…
– Пускай подойдет.
Сорхахтани ужалила советника взглядом ядовитой змеи и, потирая руку, выпрямилась. Яо Шу снова согнулся и, не оглядываясь, вышел с непроницаемым лицом. Дверь за ним с тихим щелчком закрылась. Сорхахтани с прыгающим от восторга сердцем стояла, медленно переводя дыхание. Она все же попала сюда. Все чуть было не сорвалось, причем непоправимо, но она таки пробилась к хану и осталась, одна из всех.
Угэдэй смотрел, как она подходит. Он чувствовал себя виноватым, но глаз не отводил. Не успела Сорхахтани вымолвить слова, как послышалось шарканье шагов и звяканье стекла о металл. Оказывается, это в комнату с подносом вошел ханов слуга Барас-агур. Вошел ну очень некстати.
– Барас, я не один, – прокряхтел Угэдэй. – У меня посетитель.
Слуга поглядел на Сорхахтани с неприкрытой враждебностью:
– Хану нехорошо. Зайдите в другой раз.
Сказал с твердостью доверенного лица – мол, здесь в услужении я, а значит, всем и заправляю. Сорхахтани улыбнулась: ишь ты. Небось за время болезни хана уже успел себя зачислить к нему в матери. Вид у суетящегося вокруг хана слуги был определенно довольный.
Женщина не тронулась с места. Барас-агур поджал губы и поставил поднос возле своего хозяина, демонстративно звякнув.
– Я еще раз говорю, – сердито посмотрел он, – хан недомогает, а потому ему нынче не до просителей.
Видя его растущее недовольство, Сорхахтани чуть повысила голос:
– Спасибо за чай, Барас-агур. Хана я обслужу сама. А ты, я надеюсь, знаешь свое место.
Слуга вспыхнул и поглядел на Угэдэя, но, не дождавшись поддержки, с ледяной неприязнью поклонился и вышел. Сорхахтани положила в исходящую паром золотистую жидкость драгоценные, как жизнь, крупицы буроватой соли и добавила из крохотного серебряного кувшинчика молоко. Пальцы ее были сноровисты и проворны.
– Подай мне, – проговорил Угэдэй.
Сорхахтани грациозно опустилась перед ним на колени и с наклоном головы протянула чашку:
– Я вся во власти моего повелителя хана.
От прикосновения его рук женщину пробрал озноб. В этой продуваемой всеми ветрами комнате хан был холоден, как лед. Сквозь полуопущенные ресницы она могла видеть его лицо – темное, в крапину, как будто где-то внутри у него синяки. Вблизи стало заметно, что ноги у него все в прожилках, как мрамор. С кровяными прожилками были и бледно-желтые глаза. Прихлебывая чай, от которого по ветру ветвилась струйка пара, хан молча взирал на свою гостью.
Сорхахтани пристроилась у Угэдэя в ногах.
– Спасибо за то, что ты послал ко мне моего сына, – глядя на него снизу вверх, сказала она. – Для меня было утешением услышать наихудшее от него.
Угэдэй отвернулся. Чашку он переместил из одной руки в другую: горячий фарфор обжигал замерзшие пальцы. Знает ли эта коленопреклоненная женщина, насколько она красива, как пряма и горделива ее осанка, как шелковисты ее волосы, которые треплет налетающий ветер? Единственное живое существо в мире призраков, открытых его зачарованному созерцанию. С самого своего возвращения в Каракорум о смерти Тулуя он ни с кем не заговаривал. Чувствовалось, что Сорхахтани тянет именно к этой теме, и хан на своей низкой кушетке сейчас отстранялся, как мог, от этой женщины, единственное тепло для себя обретая в чашке, которую сейчас нянчил в руках. Неизъяснимые истома и слабость владели им все это время. Месяц летел за месяцем, а державные дела пребывали в запустении. Угэдэй все никак не мог отрешиться от сумрачных дымно-холодных рассветов и закатов. Он ждал смерти, а та все медлила, и он ее за это проклинал.
Сорхахтани с трудом верилось, что перед ней тот, прежний Угэдэй – настолько он изменился. Из Каракорума хан выехал полным жизни и боевого задора, постоянно был навеселе. Еще свежий после победы в борьбе за ханство, он со своими отборными туменами отправился потеснить границы цзиньского государства; все тяготы похода были ему нипочем. Вспоминать те дни – все равно что оглядываться на юность. Возвратился же Угэдэй ощутимо состарившимся, с глубокими морщинами на лбу, вокруг глаз и у рта. Пристальные мутные стариковские глаза уже не напоминали Чингисхана. В них не было искры, одна лишь равнодушная невозмутимость. Не было чутья опасности. А это никуда не годится.
– Мой муж был в добром здравии, – заговорила Сорхахтани с внезапным жаром. – Он прожил бы еще много лет, увидел бы, как из его сыновей вырастают настоящие мужчины, мужья. Быть может, у него были бы еще и другие дети, от других жен, помоложе. Со временем он стал бы дедом. Мне нравится размышлять о радости, которую Тулуй испытывал бы в свои зрелые годы.
Угэдэй отшатнулся так, будто она на него набросилась, но Сорхахтани продолжала без колебаний, а голос ее был тверд и чист, так что отчетливо звучало каждое слово:
– Чувство долга у него было такое, мой великий хан, какое нынче редко у кого и встретишь. Свой народ он ставил выше своего здоровья и благополучия, выше самой своей жизни. Он верил во что-то более великое, чем он сам, чем мое счастье, чем даже жизни его сыновей. Пожалуй, он видел жизнь глазами твоего отца; верил, что народ державы, поднявшейся из степных племен, сможет найти себе достойное место в мире. Что он заслуживает такого места.
– Я… – начал Угэдэй. – Я говорил, что…
Сорхахтани перебила его, от чего глаза хана на мгновение стали яркими от гнева, но затем вновь потускнели:
– Он бросил свое будущее на ветер, но не только ради тебя, мой повелитель. Он любил тебя, но дело здесь не только в любви, а еще в воле и в мечтах его отца. Понимаешь ли ты это?
– Конечно, понимаю, – устало ответил Угэдэй.